14:27 

Питер С. Бигл "Танец для Эмилии"

Кленуша
Мышьяк Арсений
A Dance for Emilia by Peter S. Beagle
Перевод: Кленуша
Бета: Кшиарвенн.

Даже дружба длиною в жизнь не может продолжаться после смерти... Или может?
Начало. Окончание здесь.

Нэнси, Питеру и Джессе,
А еще – Джо.


Я рад, что «Танец для Эмилии», впервые опубликованный в отдельном подарочном издании несколько лет назад, наконец вышел большим тиражом. История, рассказанная на этих страницах, многое значит для меня. Конечно же, все это выдумка, и по сути своей не что иное, как фэнтези; но более автобиографичной книги я еще не писал. Мой лучший друг преждевременно покинул этот мир в 1994 году. Его звали Джо Мазо, и мы с ним познакомились в старших классах на занятиях по драмлитературе, в точности как Джейк, рассказчик, и его друг Сэм. Но Джо мечтал стать не танцором, а актером (а сам я пишу книги, хотя, как и многие авторы, не раз хотел выступить на сцене), и в конце концов стал известным танцевальным критиком и автором трех высоко оцененных и авторитетных книг по современным танцам. Обыденная жизнь Джейка и Сэма мало похожа на нашу с Джо, как оно и задумывалось, но я старался передать саму суть наших отношений. Что же касается прообраза Эмилии, мне вряд ли удалось воздать должное ей и ее любви к Джо, но я старался изо всех сил.

* * *

Кошка. Так что, ты говоришь, она делает?

Послушай, это не передать словами. Тебе нужно увидеть самому.

Эмилия, подумай сама, сколько ей лет? Старые кошки временами выкидывают те еще номера.

Но не такие. Тебе просто нужно увидеть ее самому.

Ты это всерьез. Ты в самом деле хочешь сунуть Милламент в какую-то коробку, в ящик, и привезти ее сюда, в Калифорнию, только чтобы я… Когда тебя ждать?

Во вторник. Возьму отпуск по болезни дней на десять…


Нет. Не то говоришь, нельзя так рассказывать о них – о Сэме, Эмилии и о тебе самом. И о Милламент. Опять взялся за дело не с того конца. Рассказывай с начала. Ради себя же самого расскажи наконец обо всем, просто запиши все это, насколько произошедшее в пределах твоего понимания. Начни с автоответчика – уж в нем-то ты уверен…

В тот день я вернулся с предпоследнего спектакля «Продавец льда грядет» нашего калифорнийского некоммерческого театра. Автоответчик мигал, но я не обращал на него внимания – можно ужиться с компьютерами, всякими там автоответчиками и факсами, да даже с электронной почтой можно, но всяк сверчок знай свой шесток. Поэтому сначала я снял пальто, проверил почту, подобрал газету, устроился поудобнее в кресле и поднял, как водится, бокал за исполнителя главной роли – теперь он наверняка играет Хикки где-то на Аляске и подает не те реплики белым медведям. И лишь потом нажал на кнопку, чтобы воспроизвести запись.

– Джейкоб, это Марианна. Я в Нью-Йорке.

В те времена весточки от Марианны Хупер доходили разве что к Рождеству, но мы были давно знакомы в странной, импровизационной манере, свойственной актерам, и я не мог ни с кем спутать этот хриплый, неправдоподобно уставший от жизни голос – она разбогатела, работая диктором закадрового текста последние лет двадцать. Марианна молчала – ей удавалось выгадать из уместных пауз даже больше, чем самому Джеку Бенни. Я отсалютовал автоответчику бокалом.

– Джейкоб, мне так жаль, но кто-то должен был тебе рассказать, как бы мне самой не хотелось этого говорить. Вчера вечером Сэма обнаружили в квартире мертвым. Мне очень жаль.

Бессмыслица. Ее слова просто отскочили от меня – это была бессмыслица.

Марианна продолжала:

– Он не приходил на работу и не отвечал на звонки целых два дня, так что в редакции журнала заподозрили неладное и взломали квартиру. – Знаменитый безымянный голос задрожал. – Джейкоб, мне и в самом деле ужасно… Джейкоб, я так больше не могу, только не с автоматом! Пожалуйста, позвони мне.

Она продиктовала номер и положила трубку.

А я просто сидел в своем кресле. Бокал я опустил, но не сдвинулся с места; просто сидел и думал: это ошибка. В субботу его очередь звонить мне, на прошлой неделе звонил я. Марианна ошиблась. А еще я думал: боже мой, а как же кошка, как же Милламент – кто кормит Милламент? Всего две мысли, снова и снова, круг за кругом.

Не знаю, сколько времени прошло, пока я, наконец, не поднялся и не позвонил Марианне. Знаю только, что разбудил ее.

– Я позвонила тебе последним. Да я даже его родителям рассказала об этом прежде, чем сумела наконец позвонить тебе!

– Он же недавно приезжал. В июле, бог мой! И с ним все было в порядке, – мне приходилось вытягивать из себя по одному слову за раз, словно это были расшатанные камни в стене, которые достают, чтобы подглядывать в образовавшуюся брешь. – Мы с ним еще по городу бродили.

– Сердце отказало, – голос Марианны был настолько невыразителен, выхолощен, что казался мне чужим. – Его нашли в ванной, должно быть, он только что вернулся из Линкольн-центра…

– Шёнберг. Сэм собирался написать рецензию на его оперу, «Моисей и Аарон» …

– Он еще не снял этот свой гангстерский костюм, в котором всегда ходил на премьеры…

Дурацкий костюм, который я и сам был бы не прочь поносить – он покупал его при мне.

– Да, помню – шелковый такой, итальянский.

– Насколько им – полиции, – насколько вообще кому-либо удалось понять, он вернулся домой, накормил кошку, сбросил туфли, зашел в ванную и… и умер, – Марианна заплакала, захлебнулась совершенно непрофессиональным плачем со всхлипываниями. – Джейкоб, они сказали, смерть была мгновенной. Он не почувствовал боли.

Я услышал себя словно со стороны:

– Я и не знал, что у него проблемы с сердцем. Этот скрытный засранец ничего мне не сказал.

Сдавленный смешок.

– Не думаю, что он вообще кому-нибудь рассказывал. Даже его родители ничего не знали.

– Сигареты, – рыкнул я. – Все эти клятые сигареты! Прошлым летом он приезжал ко мне, пытался бросить курить – сказал, врач его напугал до чертиков. Я-то все свалил на рак легких, решил, он рака боялся, и даже не подумал о сердце, болван этакий! О боже мой, мне же нужно позвонить им, Майку с Сарой.

– Не сегодня, не надо им звонить сегодня, – она уже было справилась с голосом, но снова сорвалась. – Его смерть стала для них ударом, и это я им рассказала, так что не смей звонить сейчас, слышишь? Подожди до утра. Позвони им утром.

Горло пересохло до боли, но я не мог снова поднять бокал.

– Что уже сделали? Тебе, наверное, пришлось сообщить в полицию, рассказать людям. Я даже не знаю, оставил ли он завещание. И где теперь само… где он сейчас?

– Полицейские забрали тело и закрыли квартиру, опечатали – они опечатывают место смерти, когда нет свидетелей. Понятия не имею, что с ним сейчас делают. Джейкоб, не мог бы ты приехать? Прошу тебя!

– В четверг, послезавтра. Я прилечу ночным рейсом, сразу же после представления.

– Приезжай ко мне, я переехала, и теперь у меня есть гостевая комната. – Она чудом сумела продиктовать свой истсайдский адрес, прежде чем зарыдала снова. – Прости, прости, мне так жаль, я весь день держалась! Словно только сейчас поняла, что произошло.

– Вот только я не понимаю почему, – сказал я. Марианна судорожно вздохнула. – Это мне жаль, Марианна, и я могу показаться тебе бессердечным, но все же: вы с Сэмом не встречаетесь уже – сколько? – лет двенадцать? Пятнадцать? Понимаешь, Марианна, это должен быть я. Ты не можешь играть скорбящую вдову, это просто не твоя роль.

С Марианной я могу говорить так, как не посмел бы ни с кем другим – зачастую только так и можно привлечь ее внимание. К тому же это выводит ее из себя, а в ярости мало кому удается слезливо каяться.

– Ты же знаешь, мы всегда оставались друзьями. Ходили вместе ужинать, и он водил меня в театр – он наверняка тебе рассказывал. Мы оставались друзьями, Джейкоб!

Сэм рыдал из-за нее. Единственный раз, когда я видел Сэма в слезах.

– Значит, утром в четверг. Рад буду повидаться с тобой.

Заученные слова благодарности, всхлипы. Наконец я повесил трубку.

Сидеть на месте я больше не мог. Я вскочил и стал мерять шагами комнату.

– Каган, засранец! – сказал я вслух. – Дурак ты несчастный, кто тебе разрешил так просто свалить? У нас же были грандиозные планы! Разве ты забыл, как мы собирались состариться вместе? – я уже кричал, налетая на вещи. – Мы же собирались стать ужасными, совершенно невыносимыми стариками, настолько утонченными и учтивыми, чтобы никто и не заподозрил, что мы только что помочились в их кадку с пальмой! Мы должны были учиться карате, войти в мировую серию по покеру, должны были мечтать о пятидесятой годовщине нашего воссоединения в стенах школы! Нежиться на солнышке, наблюдая за тренировками бейсбольных команд до начала игр – нам еще столько всего предстояло сделать! Какого черта ты задумал, свалив посреди сеанса? Ты что, решил, будто я буду заниматься всей этой чепухой в одиночку?

Понятия не имею, долго ли разносил квартиру, но одно знаю точно – я все еще орал, собирая чемодан. Очередную арендную плату должен внести Боб Кретчит, но от финального показа «Продавца» до начала репетиций «Рождественской песни» оставалось еще два месяца. Ни голодных питомцев, ни плачущих младенцев, не перед кем извиняться… Есть свои преимущества и в том, что тебе пятьдесят шесть, ты дважды разведен и твердо держишься своих убеждений. Я хороший актер с удивительно широким репертуаром для человека, слегка смахивающего на Мистера Эда, но мое тщеславие и не требует большего, чем я могу достичь. Во многом еще и поэтому мы с Сэмом Каганом так долго оставались друзьями.

Мы с ним познакомились в старших классах на занятиях по драмлитературе. Я уже тогда знал, что стану актером – хотя, конечно же, в те времена на слуху был не Мистер Эд, а Оливье. Учитель просил зачитать по ролям различные отрывки и выбрал нас, сидящих за соседними партами, для диалога из «Майора Барбары».

Я выступал в роли Адольфа Казенса, жениха Барбары из Армии Спасения; Сэм был Андершафтом, владельцем оружейного завода. В отличие от Сэма, незнакомого с пьесой, я хорошо знал не только ее саму, но и Рекса Харрисона, сыгравшего Казенса в экранизации, и его выразительные интонации, которые мастерски умел подделывать. Но когда мы столкнулись с непоколебимой верностью Барбары и Сэм продекламировал на возмутительно прекрасном британском английском принцип Андершафта – «деньги и порох, свобода и власть, власть над жизнью и власть над смертью», – все взгляды оказались устремлены на него и на него одного. Быть может, я и знал пьесу лучше него, но он-то понимал, что это пьеса. И преподал мне первый настоящий урок актерского мастерства.

О чем я и не замедлил сообщить ему после занятия. Сэм искренне удивился.

– Да брось, сыграть Андершафта легче легкого, он же весь как на ладони – по крайней мере, в этой сцене. – Его удивительный акцент стал еще более сочным. – А вот Казенс мудреный персонаж, показать его куда сложнее. – Он усмехнулся – бог мой, неужто уже тогда его зубы начали темнеть от сигарет? – и добавил: – Хотя у тебя вышел отличный ранний Харрисон. Не смотрел еще «Переулок святого Мартина»? Его будут ставить на сцене «Талии» всю следующую неделю.

Так я впервые встретил человека, который говорил подобно мне самому. Мы оба предпочитали театральные диалоги обычным бруклинским пересудам, а игру на сцене и декорации – реальной жизни, словно все это создавалось с расчетом на нас. В детстве на нас смотрели искоса – должно быть, еще и поэтому я так рано начал выступать на сцене, – так что мы и подобные нам раньше прочих научились сливаться с окружающей средой. И узнавать друг друга издалека.

Сэм. Низкого роста – заметно ниже меня, а я и сам невысок, – темноглазый, с черными вьющимися волосами, прозрачной кожей и мягким детским ртом; он всегда выглядел так, словно вот-вот готов рассмеяться. Однако и в те времена он прятал таящиеся в нем бездны: короткий смешок, быстрая озорная улыбка – и вот их уже и след простыл. Взгляд еще грел, но этот детский рот крепко держался чего-то – а чего, боюсь, я никогда и не знал.

Он учился гораздо лучше меня – не подтягивай он меня по половине предметов, я до сих бы школу не закончил. Как и меня, его совершенно не интересовало ничего, кроме литературы и драматургии; но в отличие от меня, он признавал существование геометрии, химии и отжиманий, в реальность которых я никогда не верил.

– Просто представь, что это очередная роль, – советовал он мне, – и сейчас ты играешь ученика, только вместо диалога тебе нужно выучить периодическую систему. Да брось, а вдруг тебе придется когда-нибудь выступить в роли учителя математики, или репетитора, или чокнутого профессора? Рано или поздно актеру пригодится любой опыт.

Он всегда называл меня Джейком – так меня звали всего два человека. Никто не умел проигрывать в карты и настольные игры с большим достоинством, чем он, и никто так не ликовал, выиграв в кункен, и не злорадствовал по этому поводу днями напролет. Только ему я рассказал о своем старшем брате Элиасе, который появился на свет мертвым. Я знал, где он похоронен, хотя мне и не показывали его могилу, и однажды сводил туда Сэма. Узнав, что дома мы не упоминаем имя Элиаса, он пришел в ярость и взял с меня обещание ежегодно отмечать его день рождения. Благодаря Сэму я вот уже больше сорока лет праздную день рождения Элиаса, забыв о нем лишь дважды за все это время.

У Сэма были удивительно крупные ладони и такие крохотные ступни, что я то и дело поддразнивал его, напоминая о «щиколотках с пальцами». Взбесить его такими намеками было проще простого – Сэм придавал размеру ступней невероятно важное значение.

Он учился танцам и зачастую отправлялся на занятия сразу же после уроков. В то время танцевать мальчикам не полагалось – только не в нашей бруклинской школе, где любого парня, чьи интересы простирались дальше футбола, драк и больших сисек, обозвали бы педиком. Только я знал об этих занятиях; но только перед самым выпуском, после множества просмотренных бок о бок опер, бейсбольных матчей и старых юниверсаловских ужастиков я увидел его на сцене.

Тогда захудалая студия в Ист-Вилледже, где он занимался три раза в неделю, давала концерт – всего-то два фортепиано, складные стулья и несколько исполненных учениками сольных номеров и па-де-де из классических балетов. Родители Сэма тоже пришли и тихо устроились на самом последнем ряду. Конечно же я был знаком с ними, как всякий ребенок, околачивающийся дома у друга после уроков, знаком с существующими где-то там взрослыми. Майк был юристом, а хрупкая Сара преподавала в начальной школе; ничего кроме этого я о них не знал, да и сейчас не знаю, но их искренняя вера в то, что их единственное дитя – венец и истинная цель эволюции, трогала даже мое безжалостное юношеское сердце. Я словно вижу их наяву – вот они, сидят на рахитичных шатких стульях, держась за руки и отпуская друг друга только для того, чтобы сдержанно поаплодировать после очередной сцены из «Лебединого озера» или «Жизель». Терпеливо ждут, когда на сцену выйдет Сэм.

Он выступал предпоследним – время, традиционно отводимое в такого рода выступлениях ведущему актеру – с поставленным им самим танцем на музыку «В Средней Азии» Бородина. Я не могу сказать вам, как он танцевал; не мог бы рассказать и тогда – я онемел от изумления, увидев, как мой друг, с которым мы обедали вместе в школьной столовке, мечется по сцене с такой взрывной свирепостью, какой я никогда в нем не видел и не подозревал. Есть танцоры, которые буквально вырезают фигуры в воздухе; есть те, что выжигают их; Сэм же выдирал их когтями, оставляя воздух за собой обливаться кровью. Не знаю даже, хорошо ли он танцевал, если это слово вообще здесь применимо; но он, вне всякого сомнения, был лучшим в этой школе, и не только его родители аплодировали ему стоя после выступления. Но как бы слеп и счастлив я не был, одно каким-то чудом я сумел понять: Сэм танцевал не на жизнь, а на смерть.

Пройдя за кулисы, я обнаружил его одного – он сидел на скамейке в своем черном от пота трико, спрятав лицо в ладонях. И не поднял головы, пока я не сказал:

– Дружище, это полный отпад. Полный.

Тогда это выражение только начинало входить в моду, по крайней мере, в наших кругах.

Он посмотрел на меня, и я подумал: боже, он выглядит как старик. Не старше своего возраста, нет; он показался мне старым. Его хрустально-прозрачная кожа казалась серой, изрытой щетиной – я и не знал, что он бреется, – а лицо словно не могло больше вынести тяжкого груза его темных глаз. Он медленно ответил:

– Иногда у меня и в самом деле что-то выходит, Джейк. Иногда я всерьез думаю, что справлюсь.

Тогда я сказал то, что вовсе не собирался говорить.

– Тебе придется справиться, черт тебя дери. Потому что ты вообще вряд ли годишься для чего-нибудь другого.

А Сэм рассмеялся, по-настоящему рассмеялся – так, что к лицу хотя бы отчасти прилила кровь, а взгляду вернулась его обычная юношеская легкость.

– Да брось! Ладно, будем надеяться, выяснить это мне так и не доведется.

Он переоделся, и мы отправились к Саре с Майком.

Выяснить это ему довелось не так уж скоро. Мы окончили школу, и я поступил в Технологический институт Карнеги по стипендиальной программе драмы, а Сэм остался дома. По настоянию родителей он посещал лекции Городского колледжа Нью-Йорка, но все свободное время проводил в престижной школе танцев, чьи лучшие ученики могли попасть напрямую в Нью-Йорк Сити балет. Мы виделись на каникулах и проводили вместе лето, занимая время все тем же, чем привыкли в школе: ходили в театр и на бейсбол, наведывались к букинистам на Четвертой авеню, пили пиво и спорили, выходят ли внутренние рифмы в наших песнях, что мы временами пытались писать, такими же клевыми и умными, как у Ноэля Кауарда. А по пятницам играли в покер в разношерстной компании таких же потенциальных танцоров и актеров. Все было как прежде – иного мы не желали признавать.

Но я без умолку тараторил о пьесах, в которых играл, об Арто, Брехте, «Живом театре», методе Страсберга и эмоциональной памяти, тогда как Сэм избегал любых упоминаний о собственных занятиях. Если он и выступал на показательных концертах своей школы, мне он об этом не говорил; поприсутствовать на паре его занятий хореографией – вот и все, чего мне удалось добиться. Как и прежде, я не мог отвести от него взгляда, но к тому времени уже начал понимать, что некоторые танцоры, музыканты и актеры просто рождаются с этим.

Это не имеет ничего общего ни с талантом, ни с умениями; это исключительно врожденное свойство, подобно голубому цвету глаз или способности дотянуться языком до кончика носа. И я им не обладаю.

Мы обедали в ресторане-автомате на перекрестке Сорок второй и Шестой улиц, когда он вдруг сообщил мне:

– Меня не стали рекомендовать. Ни в Сити балет, ни вообще куда-либо. Все кончено.

Я недоуменно посмотрел на него, оторвавшись от тушеной фасоли.

– То есть как это кончено? Да ты с ума сошел! Ты же лучший танцор, какого я когда-либо видывал!

– А ты других и не видел.

Конечно, он был прав – я и сейчас мало с кем знаком, нечасто участвую в мюзиклах, – но в сложившейся обстановке его ответ только разозлил меня.

– Они не стали мне говорить, но я и сам понял – я просто не гожусь для этого.

Его слова вывели меня из себя, но взбеленился я не столько на преподавателей из его школы, сколько на него самого, принявшего как должное их приговор.

– Ну так и черт с ними! Что они в этом смыслят?

Сэм покачал головой.

– Джейк, у меня ничего не вышло, вот и все.

– Ничего не все! Ты же всю жизнь танцевал и всюду был лучшим…

– Никогда я не был лучшим! – Впервые на моей памяти его Кауардский акцент пропал, уступив место незамутненному бруклинскому английскому.

– Помнишь, ты рассказывал мне историю о старой королеве Елизавете, как она сказала: «Нет, красавицей я никогда не была, но прославилась как таковая». Вот и со мной так. Я могу быть ослепительным – да я до смерти работал над собой, чтобы стать им! – но в моем танце нет ни одного движения, которое я не взял бы у Д’Арнбуа, Бруна или Эдди Виллелла! А эти люди не дураки, Джейк, они видят, кто умеет танцевать, а кто только ослепляет. И я это тоже вижу.

Я не знал, что ему ответить; не из-за его слов, а из-за того, насколько уязвимо они прозвучали. Мы молчали, а он не сводил с меня глаз, пока наконец вдруг не отвел взгляд так резко, что я почти почувствовал этот болезненный рывок.

– И вообще, я слишком маленького роста.

Я рассмеялся – я хорошо это помню.

– О чем это ты? Даже я знаю, что танцовщики балета не могут быть высокими – да сам Виллелла чуть ли не карлик!

– Нет, он не карлик. И к тому же силен, как лошадь; может целый день поднимать своих партнеров и не пролить ни капли пота. А я вот не могу.

– Столько лет прошло, а я все еще помню этот всепоглощающий и не терпящий возражений стыд, что читался на его лице. – Мне никогда уже не развить мускулатуру плечевого пояса, чтобы так работать. И вообще, Джейк, я неправильно выгляжу на сцене – у меня слишком короткие ноги, и они ломают линию. Неужели это так сложно понять – я не гожусь, вот и все, и я чертовски рад, что мне наконец открыли на это глаза! Теперь только нужно понять, на что потратить оставшуюся жизнь.

Он встал и вышел из кафе, а когда я выбрался на улицу, его уже и след простыл. В то лето мы с ним больше не виделись, хотя и переговорили пару раз по телефону. К тому времени, благодаря разосланным повсюду девяноста четырем резюме, я уже знал, что после получения диплома меня ждет место в труппе одного сиэтлского театра – ничего особенного, просто установщик декораций и актер для ролей без слов. Но следующие пять лет я упорно перебирался поближе к Сан-Франциско через театры Юджина и Портленда и биржевые сделки по всей северной Калифорнии. С тех пор я и осел здесь, в Авиценне.

Но мы с Сэмом не порвали отношений друг с другом навсегда. Лед тронулся благодаря мне – сначала я посылал легкомысленные открытки с летних гастролей, а потом отправил настоящее письмо со своего первого настоящего адреса – Саут Парнелл Стрит, две комнаты и фикус.

Он не отвечал, и я уже было поверил, что никогда и не ответит. Но ответ пришел, с обычной для Сэма внезапностью начинавшийся с вопроса, помню ли я «Похитителей тел», ужастик старины Вэла Льютона, который мы обожали и пересматривали едва ли не полудюжину раз.

«Помнишь тот прекрасный момент, от которого по спине бегут мурашки, когда Карлофф цедит сквозь зубы: “Я совершил многое, чего вовсе не хотел совершать…”? В точности про меня в последние годы. Я сразу расскажу тебе о худшем, а остальное предоставлю восполнить твоему воображению. Нет, не о том, как я целый год преподавал народные танцы в средней школе – все куда страшнее! Я стал крикетоведом! Можешь за меня молиться…»

С тех пор, как в старших классах мы прочли «Из первых рук», изобретенный Галли Джимсоном термин для критиков-искусствоведов навсегда вошел в наш обиход. Сэм писал, что регулярно поставляет обзоры для нового манхэттенского журнала об искусстве, время от времени публикуется в паре газет штата, а с недавних пор даже отсылает иногда статьи в Японию.

«В основном я пишу обзоры музыкальных новинок, иногда спектаклей, а иногда и фильмов, если наш основной внештатный корреспондент отбывает в Канны или на “Санденс”. Нет, Джейк, я никогда не освещаю события в мире танца. Я не смею писать об этом, потому что вряд ли буду справедлив по отношению к людям, где-то там занимающимся тем, что мне самому хотелось бы больше всего на свете.

Но музыка – да, музыку я могу выдержать…»

Мы переписывались, а иногда и созванивались еще три года до следующей нашей встречи. Надеюсь, мои письма не были такими самодовольными и эгоистичными, какими они кажутся мне сейчас: я только и знал, что писать о пьесах, на роль в которых пробовался, и ролях, которые мне хотелось бы получить, об актерах, которыми я восхищался или которых высмеивал; о том, как я было решил, что произвел впечатление на известного режиссера, но он так и не позвонил. Сэм в свою очередь во всех подробностях рассказывал о необыкновенном успехе нового журнала «Кейли», обо всех редакторах и фотографах, с которыми ему выдавалось работать; описывал с торжественно-безудержным весельем представления, которые его чаще всего просили осветить. «Почти все они настолько авангардистские, что обогнали всех остальных на целый круг и превратились в derriere-garde. “Три балбеса” на депрессантах да и только!»

Но о чем он сам думал и мечтал, о чем-либо кроме работы, о жизни без танцев – нет, об этом он никогда не говорил. А я не спрашивал, пока однажды не приехал в Нью-Йорк ради небольшой роли в неплохой пьеске, не продержавшейся на подмостках и месяца. Я собирался с ее помощью прорваться на Бродвей и даже отказался ради нее от роли в телефильме. Позже этот фильм раскрутили в синдицированный сериал, который наверняка до сих пор еще где-то транслируют – моя потрясающая способность выбирать не ту сторону осечек не дает.

А впрочем, я не жалею об этой авантюре – все это недолгое время я провел у Сэма. Он тогда снимал квартиру-студию на Семидесятой западной, неподалеку от Коламбус-Серкл: одна огромная комната с высоченными потолками и рудиментарным уголком-кухней, ванная, глубокий зловещий платяной шкаф, который Сэм называл «Черным континентом», сплошь заставленная книгами стена, две громады стереодинамиков и матрас в дальнем углу. В тот месяц я спал на полу у стереосистемы, прикрываясь кучей стеганых одеял из бруклинской спальни Сэма. Впервые с наших детских дней мы проводили время вместе, только ходили мы теперь не на занятия, а на работу. Наш распорядок дня едва ли совпадал: я пропадал в театре по шесть вечеров в неделю, не считая двух дней, когда я должен был присутствовать там с обеда, в то время как Сэм работал по пять дней в редакции, а по вечерам, вполне вероятно, отправлялся на представления, которые позже освещал в прессе.

И все же мы неплохо ладили, и я не припомню ни одной ссоры – кроме того вечера, когда все переменилось.

В то время меня занесло юзом в мой первый брак – лобовое столкновение, порожденное взаимным недопониманием. Она работала осветителем в театре.

Дождливым ветреным вечером, когда нашу пьесу прикрыли, мы с ней поцапались из-за какой-то ерунды, и я вернулся к Сэму в самом дурном расположении духа. Он наигрывал сарабанду Баха на гитаре, и выходило у него отвратно, а лучше выйти уже не могло, сколько бы он над ней ни работал – и тем вечером, к своему стыду, я прямо высказал ему это.

– Брось-ка ты это дело, Сэм. Ты ни на йоту не продвинулся с беднягой Бахом за все то время, что я здесь болтаюсь. Просто гитара не твоё, вот и все, в точности как у меня с режиссурой – да я троих людей не сумею правильно расставить для какой-нибудь фотографии! Но не конец же это света.

Сэм и не подумал обернуться. Только доиграв вихлявшую под его пальцами сарабанду до конца, он сказал:

– Послушай, Джейк, я не питаю никаких иллюзий насчет своих способностей к музицированию. Но я не думаю, что стоит писать о музыке, если не знаешь даже, как извлечь хоть одну чистую ноту из инструмента. Из самого себя.

– И потому ты издеваешься над гитарой, а заниматься тем, что тебе и в самом деле удавалось, ты бросил. Какой молодец, а! – мой голос едва не сочился подлым удовольствием.

Сэм отложил гитару и полез в холодильник за пивом. Не оборачиваясь он ответил:

– Признаюсь, кое-какие иллюзии насчет своих способностей к танцам я все же питал. – За все время, что я жил с ним тогда, он впервые произнес это слово. – А это и были лишь иллюзии, Джейк, и я рад, что все понял еще тогда. Я спокойно сплю ночами, и эти мысли не тревожат меня уже… Сколько? Да уже много лет.

– Ты был хорош, – сказал я. – Ты был просто потрясающ. – Сэм не ответил, не обернулся. Но я вышел из себя и требовал ответа, хотя прежде никогда себя так не вел. – Неужели ты никогда не жалел, что бросил занятия?

– Я все еще танцую. – Впервые с того давнего обеда в ресторане-автомате в голосе Сэма снова остался один лишь ранимый Бруклин. Но на этот раз до меня доносилось только хриплое бормотание. – Я беру уроки, чтобы не потерять форму. – Наконец он обернулся ко мне, и в его взгляде горела ярость. – И нет, Джейк, ни о чем я, черт побери, не жалею. Я рад, что у меня хватило ума понять, о чем не стоит жалеть. Я ничего не бросал, я просто пошел дальше. Вот в чем разница.

– А что, она есть, эта разница?

Какой бес в меня тогда вселился? Отчего я так изводил Сэма, давил на него? Из-за провальной пьесы, из-за предчувствий насчет моей прожекторной леди? Я не понимал этого тогда, не понимаю и теперь.

– Да я всю жизнь тебе завидовал, ты хоть понимаешь это? Ты же прирожденный танцор, прирожденный, понимаешь, а я задницу тут надрываю, вкалываю! И чего ради? Чтобы стать одним из сотен тысяч! – Слова сами выгрызали себе дорогу. – Я ведь уже понял, Сэм, мой потолок – это неплохой актер. Пусть будет профессионал, на это я согласен. Но ты… Ты же сам закопал свой талант. И как же я был зол на тебя тогда! Да я и сейчас зол!

– Это уж твое дело, – очень тихо произнес Сэм. – Моя потеря – это моя потеря, и тебе нечего было впутываться. Прости, – он осторожно подбирал слова, припечатывая каждым, как каленым железом, – но мне хватает своих воздушных замков.

– Каких еще воздушных замков?

Стоило бы дать мне хорошего тумака тогда – не за сами слова, а за то, как они были сказаны. Даже сейчас я будто снова слышу их наяву, и мне до сих пор стыдно.

Но Сэм только улыбнулся. Что бы я ни постарался забыть о той ночи и своем недостойном поведении, его улыбка останется со мной навсегда.

– И все-таки ты чертовски хороший актер. И уж точно не просто один из сотни тысяч.

Он протянул мне пиво, и вот мы уже обсуждаем мою карьеру, снова говорим обо мне. И пройдет немало времени, прежде чем мы снова коснемся такой глубоко личной темы.

Много лет подряд я куда чаще ездил на восточное побережье, чем Сэм на западное, разве что кроме тех раз, когда он писал критический обзор «Кольца нибелунга», поставленного Сиэтлской Оперой, и брал интервью у дирижера Лос-Анджелесского симфонического оркестра. Сэм опубликовал три книги: о годе, проведенном с музыкантами из оркестра Линкольн центра, о Лу Харрисоне и – мою любимую – о последних четырех операх Верди. Все три получили хорошие отзывы, все три остались на полках книжных и никогда не переиздавались. Но за жилье он платил весьма умеренно, а «Кейли», к его немалому удивлению, процветал.

Время от времени журнал даже посылал Сэма за границу рецензировать английские и итальянские музыкальные фестивали. Раз в квартал он навещал родителей, давно осевших на пенсии в Форт-Лодердейле, установил дома еще один книжный шкаф от пола до потолка и завел кошку.

К слову о кошке. Это была абиссинка почти карминового окраса, и даже котенком она умела самодовольно прихорашиваться с небрежностью известной фотомодели. Сэм назвал ее Милламент в честь злодейки из пьесы Конгрива. На том лишь основании, что обе мои жены оказались кошатницами, Сэм назначил меня своим экспертом и в первые недели, как у него поселилась Милламент, звонил мне чуть ли не ежедневно.

– Она просто сидит в своем лотке и смотрит на меня – это нормально?

– Она пытается поймать моль в Черном континенте – а вдруг это вредно?

– Джейк, я носил ее к ветеринару ставить прививки, а теперь она злится на меня. Кошки долго злятся?

– А можно дать ей кусочек пиццы?

Из котенка Милламент превратилась в миниатюрную пуму, правящую grande gorizontale, куртизанку студии, и когда бы я ни спал на полу, она непременно выказывала мне свое расположение.

Обычно часа в три утра.

Что же до меня, то я быстро достиг своего потолка – насчет таланта Сэма я мог ошибаться, но в описании своего попал в точку. В Нью-Йорке я больше не выступал, если не считать летних гастролей в Ютике, штат Нью-Йорк, и бывали времена, когда крышу над головой мне удавалось сохранить только благодаря подработке диктором закадрового текста, эпизодическим ролям да гонорарам мыльнооперного приглашенного актера. Обычно по счетам платили театры, чаще всего Тихоокеанский репертуарный; хотя единственной ролью, которую я играл несколько лет подряд, оказался злодей из мелодрамы девяностых годов позапрошлого века, необъяснимым образом продержавшейся на сцене одного театрика из Сан-Франциско целых пять лет. Выступление в этой роли почти совпало со вторым моим браком; конец им обоим пришел на одной и той же неделе. Моя вторая жена была режиссером и весьма неплохим. Сейчас она, должно быть, ставит «Сладкоголосую птицу юности» где-нибудь в Китае.

И все же, на беду или на счастье, а к чему душа лежит – тем я и занимаюсь. И живу так, как и мечтал некогда – пусть и не так хорошо, как мне представлялось, – в отличие от Сэма. Нас разделял далеко не один лишь континент, но об этом речи больше никогда не шло. Обо всем остальном – без проблем, и по выходным, когда падали тарифы на звонки, мы обсуждали что угодно: от политики, литературы и законов Вселенной до бейсбольных позиций и сравнения Оскара Алемана с Джанго. Так мы и жили до появления Марианны.

Нет, неправда; так мы жили до исчезновения Марианны. До того, как она сначала переселилась к Сэму, а через два месяца и пять дней сбежала с каким-то писакой, придумавшим для нее моноспектакль о Дузе. Едва услышав голос Сэма в телефонной трубке, я в долг купил билет на самолет до Нью-Йорка. Мы неплохо пообедали и прогулялись, как обычно, у Коламбус Серкл – кварталов двадцать вперед и столько же обратно, – и все это время он вел себя как ни в чем ни бывало. Он стойко держался; но потом мы вернулись к нему домой, и я подобрал расческу Марианны и спросил его между делом, куда ее положить, и тогда он совершенно расклеился. Я неловко обнимал плачущего Сэма, а Милламент спустилась со своей книжной полки, где обычно обитала, принюхалась к его слезам и уткнулась круглой твердой головой ему в подбородок. Долгая то выдалась ночка; не знаю, правильно ли я вел себя тогда и говорил ли нужные слова, но я был с ним, вот и все.

После этого Сэм стал чаще приезжать в Авиценну – обязательно оставаясь на выходные, он устраивался на матраце и занимал себя книгами и грампластинками, если я уходил на репетицию. Он всегда был согласен прогуляться теплым вечерком – он так и не потерял характерную походку балетного танцора и шагал чуть ли не вразвалку, – и с одинаковой легкостью мог хранить молчание, никогда не становившееся неловким, и поддерживать ленивые споры без конца и края, продолжавшиеся до тех пор, пока одного из нас не сморит сон. Помню, как спросил его однажды ночью, когда он в последний раз гостил у меня:

– А помнишь, что говаривал твой отец, в очередной раз услышав, как мы о чем-то спорим?

Сэм рассмеялся где-то в темноте.

– Вей зе мир, вы только гляньте на эту парочку! Словно старички, что сидят на парковой лавочке и бранятся из-за Теннесси Уильямса и Микки Мэнтла! В пятнадцать-шестнадцать это сбивало с нас спесь.

Я хорошо помню тот его приезд, когда он отсиживался у меня целую неделю, решив, наконец, бросить курить. Мы гуляли дольше обычного, чтобы отвлечь его от сигарет; Сэм отлично справлялся со своей тягой днем, но ночи брали свое, судя по запаху в ванной с утра. И все же он неуклонно отказывался от сигарет, пока за пару дней до своего отъезда не дошел до двух недокуренных, что мы и отпраздновали в моем любимом ресторане карибской кухни, где он заказал цыпленка по-ямайски, а я – ропа вьеха.

Неподалеку от моего дома проходит необозначенный на картах переулок, ведущий к переходу над скоростной автострадой, а оттуда – на детскую площадку, такую изящную и миниатюрную, словно она попала сюда из золотого викторианского яйца. Туда мы и направились после обеда и впервые за долгое время заговорили, не называя имен, о Марианне и заодно о моих бывших женах. Мы остановились попить у детского фонтанчика, и Сэм сказал:

– Знаешь, если подумать, так мы с тобой столкнулись за свою жизнь с немалым числом совершенно невероятных женщин. Если пересчитать на нас двоих, я имею в виду.

– Мы можем основать музей, – предложил я. – Музей Весьма Странных Отношений.

И нас понесло. Мы часами нарезали круги по площадке, впервые за все годы дружбы открывая друг другу ту сторону наших жизней, что прежде почти всегда оставляли при себе. Госзащитник, владелица книжного, поэтесса, сценограф, механик – неважно, кто из нас с кем связался, вот только все наши ухаживания без исключений заканчивались как комедия ошибок, оставляя нас зализывать раны и пожимать плечами, да еще хвастаться друг перед другом своими фиаско, словно какими-то извращенными трофеями. Мы смеялись, мы хохотали, мы выдавали друг другу что-нибудь вроде «Да ладно?» и «Да ну тебя!», и «Ты никогда раньше не рассказывал! – а ведь это уже само по себе составит целое крыло музея», пока все детишки с родителями не разошлись по домам и на площадке остались только мы. И только тогда Сэм рассказал мне об Эмилии.

– Она слишком молода для меня. Она на двадцать шесть с половиной лет младше меня, она из Метачена, Нью-Джерси, и она не еврейка, и только попробуй сказать что-нибудь вроде «эй, блондиночка» или «детка», Джейк, я тебе врежу, сразу говорю. Я вообще не собирался говорить тебе о ней. И вряд ли этот случай относится к Музею.

Я присвистнул. Джейк смерил меня таким взглядом, что я тут же исправился:

– Ладно-ладно, молчу – просто я никогда не слышал, чтобы ты так говорил о ком-нибудь прежде. Так вот. Быть может, на этот раз ты все-таки женишься?

– Это ты у нас из тех, кто женится. Если б я был из той же породы, то уже женился бы.

Он замолчал, и мы не нарушали тишины, пока не подошли к качелям, горке и городку. Мы уселись на качели и принялись лениво кружиться, скребя подошвами по земле.

– Эмилия передает материал из Нью-Йорка в округ Берген, так я с ней и познакомился около года назад. Она приезжает на автобусе на выходные.

– Журналистка, значит. Не крикетовед же?

– Да брось, нет конечно, она настоящий журналист. Если б на свете еще оставались настоящие газеты, ее бы ждала настоящая карьера. Давно уговариваю ее податься на телевидение, но она его терпеть не может, даже новости не смотрит. – Сэм оттолкнулся от земли, крепче ухватившись за цепочки качелей и подавшись назад. – Все это полное сумасшествие, Джейк, но в нем нет ничего странного. Просто сумасшествие. – Он обернулся ко мне через плечо и внезапно усмехнулся. – Но Милламент она нравится.

– Уже завидую, – отозвался я и правда слегка позавидовал. Милламент мало кто нравится. – Так значит, она приезжает на выходные? И вас это устраивает?

Сэм спит как сурок, и будить его нужно с опаской, потому что он каждый раз сопротивляется. Понятия не имею, почему. Сэм рассмеялся.

– Она вдобавок еще и бессонницей страдает. И она единственный человек, которому я позволяю будить себя в любое время дня и ночи. Да, нас это устраивает.

Я все-таки присвистнул.

– Так она переедет к тебе?

Сэм надолго замолчал. Мы качались в темноте, и только протяжный скрип цепей нарушал тишину. Наконец он ответил:

– Нет, наверное. У меня, кажется, нервы сдали после Марианны.

Я начал было что-то говорить, но умолк. Остались только скрип цепей, совы, несколько светлячков да отдаленное бормотание автострады.

– Я не готов пройти через все это снова. А это и случится снова, Джейк. По другим причинам, но непременно случится.

– Откуда тебе знать. Иногда совместная жизнь всех устраивает, правда. Не меня, конечно – ты же понимаешь, оба моих брака были сущим кошмаром, – но даже в них были свои хорошие моменты, и мы могли бы ужиться. Если бы я был другим, или Элли, или Сюзетт. В любом случае, это того стоило во многих отношениях. И тогда бы уж я не проворонил свое, это точно.

– Твои слова, – Сэм выдержал столь же верную паузу, какую мог бы позволить себе сам старик Ноэль Кауард, – это самая вдохновенная дань признательности женитьбе, какую я когда-либо слышал. Ты просто обязан вывязать ее как образец.

Он легко соскочил с качелей, и мы пошли дальше, постепенно заворачивая домой. Мы молчали, пока не оказались над автострадой. Внизу огни летели к холмам Сан-Франциско.

– Она не переедет ко мне. Она не настолько нравится Милламент. Но я хочу, чтобы вы с ней познакомились в следующий раз, как она приедет в Нью-Йорк. С ней ты должен познакомиться, на этот раз я хочу этого.

Я ответил – да, конечно, с радостью, и мы отправились домой.

В аэропорту, два дня спустя, мы обнялись, и я сказал:

– Увидимся, Джейк.

Не помню, с каких пор мы начали прощаться обменявшись именами.

– До следующей встречи, Сэм. Я позвоню, когда прилечу. – Он поднял саквояж и направился ко входу; а потом вдруг обернулся и еще раз одарил меня своей мимолетной улыбкой родом из детства. – Знаешь, на всякий случай, оставь один пьедестал в Музее свободным.

И он пропал из виду.

@темы: перевод

URL
   

BitterSleep

главная